испанское отделение переводческого
факультета. Надо сказать, что иняз той поры являл истинное содружество «детей
разных народов», и евреев там было немало, особенно девочек на педагогических
факультетах. Ректор института, незабвенная Варвара Алексеевна Пивоварова,
бывшая во время войны политработником, отстояла многих. Вместе со мной учились
известные впоследствии переводчики, лингвисты и журналисты «с пятым пунктом»:
Генрих Туровер, Юрий Кацнельсон, Владимир Беленький, Вадим Поляковский, Леонид
Золотаревский, Лев Штерн, Илья Левин. Прошу извинить меня за этот «еврейский
акцент»: талантливых неевреев в инязе было гораздо больше: Игорь Можейко (Кир
Булычев), Владимир Силантьев, Андрей Сергеев, Владимир Рогов, Александр Махов,
Вячеслав Куприянов, Григорий Кикодзе.
– Фамилия Грушко относится к редким еврейским фамилиям?
– Скорее всего. В Бостоне живет выпускница МИИТа Лена Грушко, она
подарила мне свое «семейное древо», ее предки, подобно моему отцу, с Волыни. В
Интернете вы найдете фамилию Грушко с еврейскими именами и отчествами. В книге
«Русские фамилии» моя фамилия приводится там, где говорится, что эмигранты
меняли в США фамилии по первым буквам: Грушко – Gray. Не один раз меня
спрашивали, не родственник ли я умершей в 1974 году поэтессы Наталии Васильевны
Грушко из круга Анны Ахматовой.
– Фамилия ограждала вас от проявлений антисемитизма?
– Я никогда не прятал за ней свое происхождение. И когда порой
слышал «Павел Михайлович» или «Павел Максимович», неизменно поправлял: «Павел
Моисеевич», чтобы не принимали меня за другого, а мою фамилию за псевдоним. Это
фамилия моих предков, я горжусь ею. У талантливой поэтессы Татьяны Глушковой, с
которой я долгое время дружил, вдруг что-то сместилось в сознании. Она
приходила в писательское собрание и сообщала: «Вы знаете, Павел Грушко,
оказывается, Павел Моисеевич?!» – «Танечка, кто же этого не знает?» – отвечали
ей. Я думаю, люди склонные к ксенофобии, любой национальности, нуждаются в
психологической коррекции.
Одиозных проявлений антисемитизма по отношению к себе или к членам
нашей семьи я не помню. Но государственный-то антисемитизм существовал. Мама
рыдала, как девочка, прочитав в «Правде», что врачи, обвиненные во
вредительстве, оказывается, ни в чем не повинны. Такой была ее реакция на
ложное обвинение. Когда до этого в той же газете их называли «убийцами в белых
халатах», она не плакала: как-никак официальное сообщение. Думаю, строка из
моей пьесы-либретто «Звезда и Смерть Хоакина Мурьеты» – «ясно ведь написано,
все ж-таки газета!» – подсказана тем временем.
После института полгода я работал внештатно в Иновещании, что на
Пятницкой. Руководитель испанской редакции направил меня в отдел кадров, чтобы
я оформился в штат. Там под портретом Лазаря (тоже Моисеевича) Кагановича сидел
чиновник с незапоминающейся внешностью. «Мучной червь» – так Юрий Петрович
Любимов отозвался однажды об этой породе. «Кто вам предложил, Павел Моисеевич,
работать у нас? – спросил чиновник. – Мы бы с удовольствием вас взяли, но, увы,
мест нет». Какое счастье, что я недолго там задержался!
С нобелевским лауреатом Октавио Пасом в Мексике.
– Расскажите, пожалуйста, какие у вас предпочтения в
современной испаноязычной прозе и в поэзии?
– Меня привлекают тексты, где слышна музыка мысли. Привлекают
поэты, оперирующие не отвлеченными понятиями, а материалом реальным, умеющие
передать состояние тоски не словом «тоска», а атмосферой стихотворения, авторы,
сравнимые по своей сущности с нашими Иннокентием Анненским, Анной Ахматовой,
Николаем Заболоцким, Давидом Самойловым.
В прозе это аргентинец Хулио Кортасар и поразительно «чеховский»
испанец Хосе Хименес Лосано, недавний лауреат Национальной премии Сервантеса. Я
перевел антологию его рассказов, которую назвал «Испанская опись». Она
опубликована издательством «Гешарим». Я это издательство недолюбливаю за то,
что оно утаило от меня, если не присвоило, грант, который министерство культуры
Испании выделило мне лично на перевод выдающегося поэта XIV века рабби
Шем-Тоба, первого еврея, писавшего по-испански, которого высоко ценили
выдающиеся испанские поэты. За что такие «радости» от еврейского издательства,
ведь оно ставит испаниста с именем в положение мошенника, якобы получившего
грант, но так и не выпустившего книгу?!
В современной поэзии ХХ века мои предпочтения – это в первую
очередь Антонио Мачадо и кубинский католический поэт Элисео Диего. Выделяю их,
хотя переводил я многих испанских поэтов – на испанском говорят и пишут в двух
десятках стран.
– Встречались ли вы с Пабло Нерудой? С кем из лауреатов
Нобелевской премии вы общались помимо Неруды?
– С Нерудой я встречался три или четыре раза. Первое впечатление
было ярчайшим. Он подарил мне несколько своих книг, надписанных знаменитым
зеленым фломастером. Незадолго до этого он слышал, как артист Вячеслав Сомов
читал мои переводы его стихов, и угадал, какие именно стихи тот прочитал. Он
присылал мне все свои книги.
Бегло я общался с колумбийцем Габриэлем Гарсиа Маркесом. И, к
огромному моему счастью, я встретился с мексиканцем Октавио Пасом, перевел
около трехсот его стихотворений и всю его художественную прозу.
– Как получилось, что переводчик с испанского стал автором
пьесы-либретто к рок-опере «Звезда и Смерть Хоакина Мурьеты»?
– У Пабло Неруды есть кантата «Сияние и смерть Хоакина Мурьеты»,
написанная для мужского и женского хоров. Мой перевод кантаты опубликовал
журнал «Иностранная литература». В то время я жил в одном доме с Марком
Захаровым, знакомы мы не были. В ту пору над ним, главным режиссером Театра
Ленинского комсомола, сгущались тучи. Он поставил «Братьев Лаутензак» по
Фейхтвангеру и дивного горинского «Тиля», где есть образ палача и немало
прозрачных выпадов в сторону власти. Наш сосед, литературовед Борис Бродский,
посоветовал Захарову обратиться к переводчику нерудовской кантаты. Чилийская
тематика была актуальна в связи с известными политическими событиями. О
переводе Марк Анатольевич сказал, что, несмотря на его достоинства, это не
сценичный материал. И попросил написать собственную вещь «по мотивам». По
законам русской поэтической символики еще в переводе слово «сияние» я заменил
словом «звезда». В своей пьесе я вывел на сцену Хоакина и его возлюбленную
Тересу, которые в кантате появляются лишь тенями на парусе, а в театральном
спектакле просто необходимы вживе на сцене, а также ввел новый персонаж – самоё
Смерть. Художником по костюмам стала моя жена Маша Коренева. Эту мою
пьесу-либретто перевели на испанский и опубликовали на Кубе и в Мексике. Но на
русском языке она прошла типографский станок лишь недавно, став буклетом,
приложенным к компакт-диску. Музыку к «Хоакину Мурьете» написал великолепный и
таинственный Алексей Рыбников, спектакль много лет шел в «Ленкоме», был показан
в Европе и на Кубе, получил премию БИТЕФ в Югославии. Хоакина играл Александр
Абдулов, Смерть – Николай Караченцов. Владимир Грамматиков снял по этой моей
пьесе-либретто одноименный фильм. Не все вам скажут, что автор этой известной
пьесы – Павел Грушко. Большинство считает, что написал ее Неруда. На первой
афише спектакля, видимо, для привлечения зрителей, Марк Анатольевич отдал
авторство Неруде, а за мной оставил некую «сценическую редакцию». Пришлось
написать записку в Управление по делам театров о том, что мои скромные стихи
выдаются за творчество великого Пабло Неруды... Цензура всполошилась, в
последующих афишах справедливость была восстановлена.
– О чем была ваша первая пьеса?
– Первую пьесу я написал после двухгодичного пребывания на Кубе.
Это была первая моя заграница. Я попал туда как старший переводчик в составе
съемочной группы Михаила Калатозова и Сергея Урусевского, снимавших фильм «Я –
Куба» по сценарию Евгения Евтушенко и кубинца Энрике Пинеды Барнета. Фильм с
подачи режиссеров Копполы и Скорсезе изучается сегодня во всех американских
киноакадемиях. И моя первая пьеса в стихах «Сердце на всех» связана с
впечатлениями о Кубе той поры, это пьеса-фантазия, которая содержит размышления
о свободе и тоталитаризме.
– Есть мнение, что пьеса в стихах – архаичный жанр.
– Не скажите! Просто не у всех «ленкомовский» слух. Драматургия в
стихах наделена рядом особых свойств. Главное из них – уплотненная
художественная насыщенность, присущая поэтическому тексту. Своей мелодикой,
ритмикой и, главное, метафоричностью этот материал изначально экономит время
спектакля и придает всей вещи особую ауру. И вместе с тем это письмо должно
быть предельно простым. Подобный поэтический материал ничего не стоил бы, если
бы тормозил продвижение сюжета, отвлекал внимание на собственное поэтическое
присутствие. Театральная сцена – не эстрада. Стихи становятся крыльями фабулы,
когда продуктивно трудятся на драматургию, оставаясь предельно незаметными,
когда они центростремительны, а не центробежны, то есть устремлены в самоё
пьесу, а не за ее пределы, сливаются с пьесой, помараны перипетиями сюжета,
именами героев и названиями. В силу чего не всегда могут, да и не преследуется
такая цель, в качестве песен исполняться на радио, телевидении и с эстрады, как
это удается многим, замечательно написанным вставным зонгам и ариям из оперетт
и мюзиклов, в которых герои поговорят, поговорят да и споют. Отвлеченные зонги
писать нетрудно и приятно, дело это быстрое, прибыльное и в подавляющем
большинстве случаев не связанное с сюжетом. Писать цельную пьесу в стихах, в
жанре, о котором идет речь, изнурительный и зачастую неблагодарный труд. Но
главное в том, что эти тексты дают повод к действию на сцене, провоцируют