ши Григорьевны о ее пребывании в немецком лагере «Я должна рассказать» перевели на многие языки, она член Союза писателей Санкт-Петербурга. Я просила ее, носительницу литовского языка, помочь мне. Маша Григорьевна сначала читала мне стихотворение вслух, литовский текст я уже знала наизусть, проникалась его звучанием, интонацией, а закончив перевод, опять просила Машу Григорьевну посмотреть, все ли там благополучно с точки зрения литовского языка. Первую премию на этом конкурсе не присудили никому, а вторую получили двое – Наталья Астафьева и я.
– Владимир Микушевич в интервью мне говорил, что в детстве открыл для себя, что понимает немецкий и думает на нем, хотя у них в семье по-немецки не говорили. Знакомо ли вам подобное ощущение?
– Нечто подобное у меня происходило с другими языками, которых я прежде не изучала. Труднее всего было с каталанским. В то время, когда я переводила каталонскую поэзию, не было ни каталано-русских словарей, ни учебников по каталанскому языку. Приходилось работать с каталано-испанским словарем и со стихотворными испанскими (очень приблизительными!) переводами с каталанского. Я сопоставляла каталанские оригиналы с испанскими переводами, но они меня не удовлетворяли, поскольку не соответствовали моему пониманию текста, так что пришлось обойтись без них. Помогло знание старо-французского – он ближе каталанскому, чем родственные ему испанский и португальский.
– Расскажите, пожалуйста, когда и как вы попали на семинар Эльги Львовны Линецкой.
– Я была тогда уже солидная дама за тридцать, жена и мать. После окончания института нас с мужем отправили по распределению в Сибирь, в Новокузнецк, и я потеряла всякую связь с литературной средой. Большинство выпускников, отработав обязательные два года, уезжали, куда хотели, но мы с мужем там завязли и вернулись домой только через шесть лет. В Ленинграде нас заели бытовые неурядицы, но я тосковала по любимому делу, поэтому иногда захаживала в Герценовский институт (за это время наш Второй Ин’яз слили с Герценовским институтом, ныне Герценовским университетом, но там оставались наши старые преподаватели). И вот одна из тех, у кого я училась, Вера Ильинична Замфирова, устроила мне допрос с пристрастием: занимаюсь ли я переводом, и почему перестала? Узнав, что я забросила перевод, а в Дом писателей пойти не решаюсь, она схватила меня за руку и повела к Ефиму Григорьевичу Эткинду (он тоже тогда преподавал в Герценовском институте). Оказалось, что с Ефимом Григорьевичем мы давно знакомы: еще по Дворцу пионеров (он читал там в то время для студийцев лекции по зарубежной литературе), и что он меня помнит. Он пригласил меня в Дом писателей, на заседание секции перевода. Я-то думала, что он возьмет меня к себе, в немецкий семинар, но он направил меня во французский, к Эльге Львовне Линецкой. Она меня встретила сурово, посмотрела без всякого тепла: «Я не имею права своей волей принимать или не принимать в семинар, это решают его участники. Принесете мне свои переводы, я отдам их на обсуждение, и семинар уже решит, принять вас или нет». Дома я схватилась за голову: у меня ничего не было, кроме детских переводов с немецкого и двух-трех студенческих. Что делать? Срочно переводить! И я, будучи совершенно неискушенной, взялась ни за кого иного как за сложнейшего Поля Элюара. И за две недели до семинара напереводила довольно много.
– А что именно?
– Даже не помню. Потом эти переводы я никуда не включала – они довольно бесцветны. Эти же стихи гораздо лучше переводили другие, например, Морис Николаевич Ваксмахер – Элюар у него блистательный. На семинар я пришла «во всеоружии»: школьные переводы из Гейне и Шиллера (где, во всяком случае, стихотворная форма была соблюдена), Беранже (студенческий, от него бы и сейчас не отказалась, хотя нигде его не печатала) и Элюар. На следующем занятии мои переводы разобрали довольно жестко.
– Кто был тогда в семинаре Линецкой?
– Инна Чежегова, Константин Азадовский, Геннадий Шмаков, Владимир Васильев… Они-то и глодали мои косточки. Было страшно, но кое-что от моих переводов всё же уцелело, и я поняла, что имею моральное право переводить. А вскоре получила работу от ленинградского филиала «Художественной литературы»: готовили первый в СССР сборник Рафаэля Альберти. Собственно, книга была почти готова, но несколько откровенно плохих стихотворений никто из переводчиков не брал, они были чужды духу нашего семинара – что-то партийное, «идейное». Но Эльга Львовна сказала мне с сомнением: «Ну, попробуйте». Я попробовала, в итоге один из этих переводов («Рабы») с тех пор многократно перепечатывался.
– Из рецензии Михаила Яснова на книгу ваших избранных переводов: «Эльга Львовна, — вспоминает М. Квятковская, — справедливо считала, что переводная поэзия должна черпать из источника русской, иначе она не будет живой; поэтому в семинаре всегда шли разговоры о русской поэзии и поэтах — от Державина до наших дней…». То есть, занятия семинара состояли из нескольких частей?
– Эльга Львовна прекрасно понимала, что жизнь захлестывает, закручивает, и поэтому люди иногда перестают читать стихи – некогда. Она спрашивала: «Кого бы вы хотели почитать в следующий раз?» Мы выбирали, например, Державина или Ходасевича. То есть «домашним заданием» было перечитать поэта, выбрать свое любимое стихотворение и прочитать его на семинаре. Каждый семинар начинался с такого священнодейства: мы по кругу читали русские стихи. Это необходимо для того, чтобы не терять чувства родного языка, чтобы в речи не было, как сейчас случается, сплошных англицизмов или галлицизмов, канцеляризмов, сленга, если не сказать, фени, чтобы мы органически ощущали родную стихию языка.
– Но переводчик ведь по мере необходимости должен вводить в родной язык нечто новое, обогащать свою культуру, не только ориентироваться на традицию.
– Вы правы, должен, но лишь тогда, когда этого требует оригинал. Если переводчику встретился поэт-новатор, и в русской поэзии нет ничего похожего на его стиль, тогда и переводчику приходится стать новатором – разумеется, если это ему по силам.
– А вы что-то придумывали, чему не было аналогов в русской культуре?
– В цикле «Город в огнях» у Шарля Добжинского совершенно удивительная образность, ничего банального. Оригинальность рифмы. Неологизмы. И у Нуво, и у Арто, и у Лафорга! Вот, например, «Любовь» Антонена Арто:
Любовь? А смыть бы эту грязь
Парши наследственной и грозной
Покончить с этой вошью звездной
Жуирующей развалясь
Орган суровый ветролом
И море в гневном исступленье
Лишь слабый отзвук по сравненью
С чудовищно нелепым сном
О Ней о нас ли о душе ль
Которой праздник предназначен
Открой нам кто здесь одурачен
О Подстрекатель гнусных шельм
Та что в моей постели спит
Со мною воздух разделяет
Быть может в кости разыграет
Моей души небесный скит.
По-моему, такого взгляда на любовь в русской литературе не было. Здесь новаторство, скорее, в подходе к теме. Если можно, прочитаю его же «Заклятие мумии»:
Эти ноздри кожаные шоры
эти входы в кость туда где тьма
абсолюта, этих губ кайма
сморщенная словно сборки шторы
Это золото что в сновиденьях
жизнь дарит, твой ободрав хребет
эти очи два цветка поддельных
через них ты впитываешь свет
Мумия, и эти руки-спицы
рыщущие в полом животе
руки, чья чудовищная тень
обретает очертанья птицы
Через смерть взыскующего чуда
через всех обрядов колеи
шум теней и золото сосуда
где чернеют потроха твои,
Я иду к тебе прорвав столетья
по сожженным жилам бытия
золото твое как боль моя
худший и надежнейший свидетель.
Бесполезно читать подряд, большими кусками огромные антологии, нужно остаться наедине с одним стихотворением, проникнуться его мыслью. В этом смысл чтения стихов, их нельзя читать помногу – теряется свежесть восприятия.
– При переводе поэзии вы, как правило, далеко отходите от текста?
– Напротив: я, как сказал бы тореадор, работаю близко к быку. Особенно это касается стихов, трудных для понимания. Ребус надо непременно разрешить, и результат должен быть живым, естественным, а не косноязычной невнятицей, которую нельзя или не хочется разгадывать. Я подхожу к тексту настолько близко, насколько позволяют законы русского языка. Это увлекательная задача и вопрос чести – я ведь люблю издания-билингвы, где у читателя есть возможность сравнить оригинал и перевод.
– Отличается ли для вас подход к переводу поэзии и прозы?
– Мне гораздо легче переводить стихи, здесь я как дома. Для меня проза должна хорошо звучать и не противоречить естественной русской интонации (разумеется, при соблюдении стилистических особенностей оригинала). Работая над прозаическим текстом, я каждую фразу пробую на слух. К переводу прозы я подхожу так же, как к переводу стихов, а поскольку проза гораздо «длиннее», работа оказывается страшно трудоёмкой. Но от прозы поэтов не отказываюсь, она для меня дополняет их образ, а потом они все-таки поэты – даже в прозе. Среди моих переводов прозы – очерки Бодлера о литераторах (несколько статей об Эдгаре По, Эжезиппе Моро и других), проза Поля Верлена («Мои тюрьмы», «Мои больницы», новеллы), новеллы и эссе Жюля Лафорга, удивительная проза Теофиля де Вио и книга Андре Берри – роман-биография «Пьер Ронсар», сплошь пересыпанная стихами..
– Вы работали больше по заказу или бывало по-разному?
– И так, и этак, но когда не находила точек соприкосновения с автором, обычно от такого заказа отказывалась. Кроме того, мне часто предлагали тех авторов, к которым я неоднократно обращалась (Верлен, Бодлер, Мачадо, поэты XVII века).
– А было, что вы уже приступили к работе, но что-то