Майя Залмановна Квятковская – переводчик с французского, испанского, каталанского, галисийского, португальского и английского языков. Автор книг «На языке души. Избранные переводы лирики», СПб, 2003; «Поэты Франции в переводах Майи Квятковской», СПб, 2013; «Poesias ibericas, переводы Майи Квятковской с испанского, португальского, каталанского и галисийского языков», СПб, 2013; «Poesias latinoamericanos. Поэты Латинской Америки в переводах Майи Квятковской», СПб, 2014.
Среди переводов с французского – стихотворения и статьи Шарля Бодлера, стихотворения и проза Поля Верлена, стихотворения Теофиля Готье, Франсуа Малерба, Теофиля де Вио, Ивана Жилькена, Жана Расина, Шарля Кро, Антонена Арто, проза и стихи Жюля Лафорга, басни и забавные истории в стихах Жана де Лафонтена, средневековые фарсы. Переводы с испанского таких поэтов как Рубен Дарио, Антонио Мачадо, Луис де Гонгора, Лопе де Вега, Франсиско де Кеведо, Мигель Сервантес, Рамон дель Валье-Инклан, Луис Лугонес. С португальского – стихотворения Луиса де Камоэнса. С английского – стихотворения Эдгара По, Данте Габриэля Россетти и др. Живет в Санкт-Петербурге.
– Есть ли у вас главный автор – Теофиль де Вио, например, или любимы все, кого вы переводили?
– Теофиль де Вио – один из самых любимых, близких мне по духу поэтов; он сопровождает меня всю мою переводческую жизнь. Впервые мне на него указала Эльга Львовна Линецкая. У нее было много удивительных свойств, но вот одно из самых удивительных – она видела, что у переводчика «пойдет», что соответствует характеру его дарования, и при этом всегда попадала в точку. Она сурово нас муштровала, требовала точного прочтения и безукоризненной формы, не терпела неуважения к переводимому автору, не прощала небрежности. При этом у каждого из ее учеников сохранялось свое собственное «лицо».
– А как бы вы охарактеризовали свое «лицо»?
– Я – лирик с философским уклоном. Иногда мне нравится нечто таинственно-символическое, что я нашла, например, в Метерлинке и Иване Жилькэне (это бельгийский поэт, близкий к символистам, но с иронической стрункой), в Жюле Лафорге, Антонене Арто, в Антонио Мачадо, в Данте Габриэле Россетти. Не помню, кто из переводчиков в вашей книге сопоставлял Мачадо с Тютчевым[1]. Для меня Мачадо перекликается скорее с Александром Блоком. Мне необходимо почувствовать у поэта струны, соответствующие моему внутреннему настрою. Я не могла бы всецело сосредоточиться на каком-либо одном авторе или историческом периоде. Меня притягивает и поэзия барокко, и романтики, особенно Леконт де Лиль, и «проклятые» поэты; не чуждо мне и комическое восприятие мира, интересно пробовать себя в таких жанрах как эпиграмма, басня, сатира, комедия (французские средневековые фарсы, комедия Сервантеса «Великая султанша донья Каталина де Овьедо»). Словом, я существо достаточно разноликое и разноядное.
– Расскажите о своей семье и родителях. Были ли в вашем детстве какие-то предпосылки для дальнейшего интереса к зарубежной литературе?
– Пожалуй, влияние отца. Он был инженером и при этом великим книголюбом, знал русскую и мировую литературу, свободно читал по-английски и по-немецки. Следил за моим чтением и постоянно шпынял меня, если выяснялось, что я еще не прочла той или иной книги. Думаю, косвенно повлияла и мать: она и её сестра, моя тетка, были очень музыкальны. Все детство я, можно сказать, провела под роялем, когда мать пела, а тетка ей аккомпанировала. Вероятно, музыка каким-то образом способствует общему восприятию мировой культуры, и не только музыкальной, она создаёт некое романтическое видение мира. Репертуар у нас дома был в основном классический – романсы, оперные арии как русских, так и зарубежных композиторов. Мама в своё время выдержала экзамены в консерваторию, но профессиональной певицей так и не стала. Уже в солидном возрасте, после войны, она посещала оперную студию дома культуры Кировского завода, которой руководил преподаватель консерватории Чарушников. В этом коллективе он ставил «Евгения Онегина», «Царскую невесту», отрывки из опер. Моя мать пела партию Марфы в «Царской невесте» и Татьяны в «Евгении Онегине», а это требовало хорошего вокального уровня.А я была легкомысленной девочкой, прилежанием никогда не отличалась, хотя читала запоем с пяти лет. С детства писала стихи. Первое стихотворение написала не то в пять, не то в шесть лет.
Во время войны мы с мамой жили в Узбекистане, в шахтёрском посёлке Ангрен, теперь это город. Наряду с обычными лишениями войны, там я испытала большой книжный голод, и за четыре года, кроме школьных хрестоматий, помнится, у меня были только «Витязь в тигровой шкуре» Шота Руставели, «Таинственный остров» Жюля Верна и том Брема «Членистоногие», освоенный мною настолько, что я могла определять многочисленных местных насекомых. Кроме того, два-три раза отец присылал мне книги с фронта.
– Эти книжки вы забрали потом в Ленинград?
– К сожалению, всё взять было невозможно, мы захватили только то, что можно было унести в руках. В Ташкенте с трудом сели в переполненный поезд, ехали на багажных полках. Единственная книга, которую я взяла с собой, – присланная отцом с фронта «Книга песен» Генриха Гейне. Она до сих пор хранится у меня. Разумеется, за четыре года войны я многое упустила и сильно отстала, а после войны оказалось, что я переросла и Майн Рида, и Фенимора Купера, и прочие увлекательные для подростков книги – теперь они мне показались наивными.
В моей школе изучали немецкий. В учебнике восьмого класса мне попались стихи: Гейне, Шиллер, Гёте. Как-то раз нам было задано на дом разобрать стихотворение Шиллера «Кубок» и перевести его, разумеется, прозой. Но оказалось, что мне легче перевести стихами. С тех пор учительница немецкого всегда просила меня заранее к уроку перевести стихотворения Шиллера, Гёте, Гейне. Можно сказать, что это были мои первые «заказные» работы.
– Вы писали стихи, переводили поэзию и, чтобы выучить другие иностранные языки, пошли во Второй ленинградский педагогический институт иностранных языков? Как вы туда поступили?
– С детства я хотела стать поэтом и ходила в студию Дворца пионеров к Глебу Сергеевичу Семенову – в 1939-1941 годах, и затем, уже после войны, во второй половине 1940-х продолжила свои занятия в этой студии.
– В эту же студию ходил еще один из моих собеседников – Владимир Львович Британишский.
– Так и есть. Ходили туда главным образом будущие поэты (или полагавшие себя таковыми). Владимир Британишский и Лев Куклин действительно стали литераторами; в нашей же студии занимался Игорь Масленников, впоследствии видный кинорежиссер.
Сдуру я подала документы на факультет журналистики в Ленинградский университет имени Жданова и огребла там первую в жизни тройку за сочинение. Я писала экзаменационное сочинение по Некрасову, но точно названия темы не помню. Чуть ли не пятьдесят процентов сочинения заняли цитаты из Некрасова, я многое помнила наизусть. И вдруг – тройка, я не прошла по конкурсу.
– Так отсеивали ненужных людей?..
– Может быть, дело в анкете, хотя по паспорту я – русская, у меня мама русская, но, как известно, бьют не по паспорту. Я оказалась в отсеве и была вынуждена поступать в любой институт, куда принимали без конкурса. Больше мне ничего не светило, а надо было куда-то определяться. Выбор был невелик: Финансово-экономический институт (а я всю жизнь относилась с большим презрением как к финансам, так и к экономике), или 2-й Ленинградский педагогический институт иностранных языков. Я подумала и решила, что мне совсем не вредно изучить французский язык. В эту же приемную страду я подала в Ин’яз документы с университетскими оценками, и меня приняли. Там собрались обломки кораблекрушения – абитуриенты, не прошедшие конкурс в престижные вузы. Мы учились, глубоко презирая наш институт, потому что не мы его выбрали. Языку нас учили первые два года, а потом пошли школьные практики, методические занятия… Сколько было ненужных предметов! Кроме марксизма-ленинизма – педагогика, история педагогики, методика, история методики, школьная гигиена…
– Испанский вы там учили?
– Нет, в институте не было испанского отделения. Вторым языком у нас был английский: два часа в неделю. Тем не менее, в институте были очень хорошие преподаватели французского. И там я встретилась со своим будущим мужем, студентом английского отделения. Нашему браку уже шестьдесят один год.
– А чем ваш муж стал заниматься?
– Он – преподаватель английского языка (кандидат филологических наук, доцент). Главным образом, фонетист, фонолог, также вел курс страноведения, читал лекции по истории Англии на английском языке.
– Расскажите о том, как вы стали учить испанский.
– Я не изучала его специально. Когда в серии «Библиотека всемирной литературы» готовили том, в который вошли стихи пяти великих испанских поэтов ХХ века, редактор, Валерий Сергеевич Столбов, дал мне подстрочники стихов Мачадо. (Впоследствии вышла отдельная книга его поэзии, а недавно в издательстве «Наука» был издан роскошный сборник – полное собрание произведений Мачадо, – под эгидой Виктора Андреева). Кроме того, я переводила довольно много латиноамериканских поэтов. Сначала по подстрочнику, но через некоторое время обнаружила, что всё меньше смотрю в подстрочник и всё больше – в оригинал. Я стала чувствовать язык, интонацию, стиль. Так что можно сказать, что испанскому языку меня научили испанские поэты в процессе работы над ними.
– Вы много имели дело с подстрочником?
– Нет, эпизодически. Впервые это случилось, когда объявили всесоюзный конкурс на перевод стихотворения литовской поэтессы Саломеи Нерис. Участникам дали оригинал и подстрочник, но что можно понять в стихотворении через подстрочник? Я разыскала у нас в городе Машу Григорьевну Рольникайте. Четыре года войны она провела сначала в вильнюсском гетто, а потом в Германии, в концлагере. При отступлении немцы чуть не сожгли узников в сарае, но подоспела наша армия. Книгу Ма