- Что там горит на террасе, так высоко и багрово? - Сынок, одиннадцать било, пора задвинуть засовы. - Четыре огня всё ярче - и глаз отвести нет мочи. - Наверно, медную утварь там чистят до поздней ночи.
Луна, чесночная долька, тускнея от смертной боли, роняла жёлтые кудри на жёлтые колокольни. По улицам кралась полночь, стучась у закрытых ставней, а следом за ней собаки гнались стоголосой стаей, и винный янтарный запах на тёмных террасах таял. Сырая осока ветра и старческий шёпот тени под ветхою аркой ночи будили гул запустенья.
Уснули волы и розы. И только в оконной створке четыре луча взывали, как гневный святой Георгий. Грустили невесты-травы, а кровь застывала коркой, как сорванный мак, сухою, как юные бедра, горькой. Рыдали седые реки, в туманные горы глядя, и в замерший миг вплетали обрывки имён и прядей. А ночь квадратной и белой была от стен и балконов. Цыгане и серафимы коснулись аккордеонов.
- Если умру я, мама, будут ли знать про это? Синие телеграммы ты разошли по свету!..
Семь воплей, семь ран багряных, семь диких маков махровых разбили тусклые луны в залитых мраком альковах. И зыбью рук отсеченных, венков и спутанных прядей бог знает где отозвалось глухое море проклятий. И в двери ворвалось небо лесным рокотаньем дали. А в ночь с галерей высоких четыре луча взывали.