ПАВЕЛ
ГРУШКО: «ПЕПЕЛ ИХ СНИМАЕТ С НАС ГОРЕСТНЫЕ МАСКИ…»
Александр Рапопорт
Павел Грушко – ведущий переводчик-испанист, благодаря его
переводам русские читатели получают представление о лучших образцах современной
испаноязычной поэзии и прозы. Павел Грушко – поэт и драматург, автор нескольких
поэтических книг и семи стихотворных пьес-либретто, музыку к ним написали
Саульский, Градский, Журбин, Горский и другие замечательные композиторы. Павел
Грушко – создатель испанского фольклора по-русски, недавно в журнале
«Иностранная литература» были опубликованы более 300 афористично и в рифму
переведенных им пословиц и поговорок. В свои 75 лет Павел Грушко не устает
поражать и радовать читателей.
– Традиционный для еврейского журнала вопрос о корнях:
расскажите, пожалуйста, о семье, в которой вы родились.
– Я родился 15 августа 1931 года в Одессе, куда моя мама Хиня
Яковлевна Левенштейн, уроженка Одессы, приехала из Москвы произвести меня на
свет. Там жили ее родители, братья, сестры. Дед Яков был известным в городе
краснодеревщиком, каждой из трех своих дочерей он подарил к свадьбе пианино и
комплект мебели. Вскоре после родов мама вернулась в Москву со мной на руках.
Она была домохозяйкой, при этом замечательно играла на пианино, интересовалась
литературой. В 1939 году родились мои сестры-близняшки Янина и Нелли, первая
живет сейчас в Яффо, другая – в Бостоне.
– Из каких мест ваш отец?
– Отец, Моисей Иосифович Грушко, родом из Чуднова-Волынского.
Город Чуднов, сообщали старорежимные Брокгауз и Ефрон, «…расположен в 57-ми
верстах от Житомира на скалистых берегах реки Тетерев. Из его десяти с
половиной тысяч жителей почти половина – евреи. Чуднов – один из важнейших для
Волынской губернии рынков по торговле хлебом, скотом и лесом. Вблизи города
станция Юго-западных железных дорог и мост через реку Тетерев, около него
памятник императору Александру III». Так это было в конце позапрошлого века. В
Чуднове мой дед держал небольшой магазин сельскохозяйственных орудий. Папа
родился в 1895 году, а умер в возрасте 96 лет в подмосковном Пушкино. Там он и
мама похоронены на еврейском кладбище, которое соседствует с русским и
татарским. В моей школе учились ребята многих национальностей, поэтому, навещая
могилы родителей, я заглядываю и на соседние кладбища. До войны отец работал
бухгалтером-плановиком на заводах МОСТЯЖАРТ и «Калибр». У него был поразительно
красивый – ясный – почерк. Все не соберусь разработать шрифт, основанный на
прописях отца. Он приносил мне кусочки металлов – железа, меди, олова, латуни,
свинца, цинка, разных сплавов, это был мой «гербарий». До войны да и после нее
жили мы скудно. Однако отец умудрялся покупать в комиссионных магазинах
диковинные вещицы – старинные рамки, подсвечники, статуэтки, картины, эстампы,
старые журналы. Мне кажется, этим он заслонялся от советского шума. Отец читал
на идише и на древнееврейском, хорошо знал еврейскую историю, любил оперную
музыку. Однажды в доме появился французский журнал «L’ Illustration» за 1912
год, где были помещены цветные вклейки с видами Альгамбры – мавританского замка
в Гранаде. Когда я в первый раз побывал в этом городе, мне показалось, что я
давно все там знаю. В Испании я увидел женщину, поразительно похожую на
покойную маму. Испанцы считают, что у каждого из них в жилах есть капля еврейской
и капля мавританской крови.
– На каком языке родители разговаривали дома?
– На русском. Моя жизнь связана с русским языком и отчасти с
испанским, который я хорошо знаю и на котором пишу. Иврита, к сожалению, не
знаю, на идише лишь угадываю какие-то смыслы по аналогии с немецким, который я
учил в школе и, как второй язык, в институте. Дома родственники обменивались
порой фразами на идише, у отца изредка срывалось с языка крепкое словцо.
Запомнилось «мэлиха» («власть», употреблялось в значениях «правительство»,
«государство», «власть предержащие». – А. Р.), отец произносил это слово сквозь
зубы с мрачным выражением лица. Всегда были на слуху еврейские имена
родственников: по материнской линии – тети Цили, дяди Арона и дяди Нолика, по
отцовской – тети Берты, Нехамы, Зюни и Энци. Всю жизнь со мной нежные слова
мамы: «майне нишуме» и «трейстеле» («моя душа» и «утешение мое». – А. Р.).
– Вы помните начало войны?
– 22 июня 1941 года мы были на даче в подмосковном Быково. Мне
девять лет. Пришла молочница и сказала, что вроде бы война началася. Услышав
вскоре:
Двадцать второго июня
ровно в четыре часа
Киев бомбили, нам объявили,
что началася война… –
я решил, что слова песни принадлежат этой молочнице. До окончания войны
мы не знали, что могилой моим деду и бабушке стал Бабий Яр. Они считали немцев
культурной нацией, помня, какими были германские офицеры времен первой мировой
войны. И остались в Киеве... Сегодня забывают, как стремительно
распространяется идеологическая чума.
На фотографии, сделанной за год до начала Отечественной войны
чудновским фотографом Моисеем Табакмахером, я запечатлен рядом с его дочкой.
Семья Табакмахеров осталась в Чуднове и погибла. В Чуднов к тете Циле, в
замужестве – Радзивиловской, мы приезжали чуть ли не каждый год. И в 1941-м
собирались, но – началася война.
После первых авианалетов на Москву появилось слово зажигалка.
Пронесся слух, будто бы один из аэростатов заграждения унес в небо девушку. Мы
спускались по деревянным ступеням лестницы в недра недостроенной станции метро
«Бауманская». Если налет длился долго, можно было переночевать на деревянных
нарах. Нередко уезжали в Пушкино, там, в 29 километрах от Москвы, жили наши
родственники. У них гостили их родители из Киева. Дядя Нюма, муж тети Берты,
вырыл землянку-«щель» и обшил ее фанерой: это добротное убежище казалось мне
комфортабельным купе спального вагона. Сын Нюмы и Берты Изя погиб на фронте, их
дочь Ата при отступлении застрелилась со своим другом в стогу сена – оба
работали в райкоме комсомола. В Пушкино мы видели в небе авиационный таран, а
через день, узнав из газеты о подвиге Виктора Талалихина, поняли, что были
свидетелями этого события.
С дочкой Табакмахера в Чуднове.
– Вы были в эвакуации?
– Вместе с семьями работников завода «Калибр» мама с тремя детьми
эвакуировалась из Москвы. Сперва мы оказались на станции Джурун в Казахстане,
где осели в поселке конезавода. Там я впервые столкнулся с бытовым
антисемитизмом и осознал, что я – еврей. Запомнил навсегда: мальчик из
Ленинграда втолковывал казахским сверстникам, что евреи – те, которые не воюют,
а отсиживаются в тылу. Через много лет подобную «пропаганду» доводилось слышать
в домах творчества, где некоторые писатели, обихаживая представителей «народов
СССР», просвещали их в том же духе. Из Казахстана мы перебрались на Урал, в
Ирбит, где находилась мамина сестра Маня, приехавшая из Одессы с маленькими
сыновьями. В Ирбите у евреев была кличка «узе-узе». Я считаю – говорю об этом с
горечью, – что антисемитизм и иные фобии неистребимы, и не только в России. Я
всегда убеждал себя не зацикливаться на этой заразе. Но маленькие эти занозы
саднят до старости… Когда после недолгой эвакуации мы вернулись в Москву, наша
комната в коммуналке на Спартаковской улице была занята Героем Советского
Союза, безногим партизаном Кузиным. Наше имущество, не пригодившееся соседям,
валялось в подвале. Соседские дети катали по двору круглую столешницу от обеденного
стола, сделанного руками деда, одесского краснодеревщика. Я воспринял это как
крушение всей прежней жизни… Напрасно в суде мама показывала стопку жировок,
которые в срок оплачивала и присылала в Москву, чтобы комната оставалась за
нами, – отстоять комнату не удалось. Тогда-то мы и перебрались в Пушкино, купив
на деньги, вырученные от уцелевшей мебели пристройку-развалюху на улице
Некрасова. Для меня, четырнадцатилетнего, положительным в этой перемене было
то, что в Москве тогда мальчики и девочки учились раздельно, а в Пушкино я
учился в смешанной школе. И не только это. В Подмосковье я полнее, чем в
столице, постигал жизнь, язык, природу. Многие наблюдения и открытия, названия
деревьев, трав и ягод, песни и прибаутки – оттуда, из того времени. В Пушкино
был знаменитый послевоенный рынок с его трофейным барахлом, просторечием и
плутовством, что отменно пригодилось впоследствии и для стихов, и для
переводов, и для театра. Помню, однажды папа попросил меня посидеть в еврейском
молельном доме, который был по соседству, не хватало человека для миньяна. То
высокое канторское пение, ту древнюю рыдающую интонацию я помню по сей день.
– Чем вы руководствовались при выборе института?
– В 1949-м я не поступил на журфак МГУ и проучился год на вечернем
отделении дефектологического факультета пединститута. Одновременно работал в
местной редакции Пушкинского радиовещания и в районной газете «Сталинская
правда», где печатал первые свои стихи и репортажи. О том, например, как
труженики полей соревнуются – кто сделает больше торфоперегнойных горшочков к
семидесятилетию товарища Сталина. В Москву и обратно ездил на электричке, она
была набита студентами разных вузов, монахами из Загорска и молчунами со 101-го
километра. Хор из голосов той электрички незабываем. Отец моего одноклассника,
Петр Сергеевич Бычков, парторг 1-го Московского пединститута иностранных языков
имени почему-то Мориса Тореза, решительно склонил меня к поступлению в его вуз,
только деликатно попросил написать в анкете, что я украинец. Это был непростой
1950 год, я последовал его совету, очень совестился, хотя через год стал писать
в институтских анкетах правду. Поступил я на